Пьяненькие - Братство Трезвение

Пьяненькие

глава из книги  «Достоевский. Над бездной безумия» О. Кузнецова и В. Лебедева

Все эти беспрестанно повторяющиеся шуты, вся эта невероятная вереница Лебедевых, Карамазовых, Иволгиных, Снегиревых составляют более фантастический род человеческий, чем тот, которым населена «Ночная стража Рембрандта».

Марсель Пруст 

Общеизвестно, что алкоголизм – психическая болезнь, входящая в группу наркомании, связанное с ним пьянство совсем ему не тождественно. И хотя психиатрические критерии перехода пьянства в алкоголизм достаточно конкретны (сверхценность мыслей о выпивке, увеличение дозы алкоголя и появление синдрома похмелья), термин «алкоголик» часто используется крайне произвольно. С одной стороны, страдающие тяжелым алкоголизмом (когда уже снижается переносимость к выпитому) не считаются больными. С другой – ярлык «алкоголика» иногда необоснованно навешивается на человека, случайно обратившего на себя внимание единичным, но тяжело протекающим опьянением. В общественном сознании именно для алкоголизма грань между здоровьем и болезнью крайне размыта и субъективна.

Достоевский не прошел мимо порочной потребности людей, на заработанные деньги покупающих неизлечимое иногда безумие. Для многих его героев (например, капитана Лебядкина) пьянство – существенная сторона их образа жизни. Задумав роман «Пьяненькие», Достоевский вместо него создал «Преступление и наказание», великий роман о больной совести, где муки совести пьяницы Мармеладова оттеняют трагедию души Раскольникова. Достоевского, как и нас, возмущало общество, где «чуть не половину теперешнего бюджета нашего оплачивает водка… т. е. по-теперешнему, народное пьянство и народный разврат, – стало быть, вся народная будущность… Мы подсекаем дерево в самом корне, чтобы достать поскорее плод» (21; 94). Он страдал, видя, что сегодняшнее величие окупается разрушением будущего человека. Нездорово то общество, «где, случись так, что люди, все, одновременно бросили бы пить, государству пришлось бы заставить их пить силой. Иначе – финансовый крах». Больно то общество, где «государство живет одним днем, не думая о будущем народа». Он не мог без страдания видеть отравленными корни народной силы и говорил об этом как публицист во весь голос.

От замысла романа «Пьяненькие» остались тезис «Оттого мы пьем, что дела нет», антитезис «Врешь ты, – оттого, что нравственности нет», и объединяющая их мысль, над которой нам стоит задуматься: «Да и нравственности нет оттого – дела долго (150 лет) не было» (7; 5).

Если у французского писателя Э. Золя в романе «Западня» кровельщик Купо и его жена, прачка Жервеза, пьют оттого, что потеряли возможность работать, то пьянство героев Достоевского всегда связано с нравственными проблемами. Немногие из его героев способны реализовать свои потенциальные возможности, найти свое место в жизни, поскольку зачастую действительность не соответствует высоте их замыслов. И тогда начинается пьянство. Или мечта, или пьянство – дилемма, решавшаяся мечтателем Достоевского в пользу мечты, – Лебядкиным решается иначе. Как пьянство, так и его стихи типичны для его «подполья». Потерянная совесть при этом прячется за ширму опьянения. Недаром он как о необходимом источнике вдохновения говорит «о старой боевой бутылке, воспетой Денисом Давыдовым» (10; 142). Тут же «зловещий волк, ежеминутно подливающий и ожидающий конца» (собутыльник Липутин, использующий пьяного стихотворца в скандальных происшествиях).

Как приживала и соучастник безнравственных поступков своего господина, Ставрогина, Лебядкин научился прятаться за маской пьяного шутовства. Благо пьяному нечего стыдиться: можно даже шантажировать своего господина, превратив его в «дойную корову». Будучи пьяным, он еще сохраняет псевдообаяние, а протрезвляясь, становится злобным, безжалостным, «в том тяжелом, грузном, дымном состоянии человека, вдруг проснувшегося после многочисленных дней запоя» (10; 37).

Во многом похоже на состояние Лебядкина пьянство Лебедева (роман «Идиот»), присасывающегося к власть и деньги имущим. Он и с Лихачевым Алексашкой ездил после смерти его родителей. И в первый же день знакомства с Рогожиным Лебедев в его пьяной свите, «не отстававший от него как тень и уже сильно пьяный…» (8; 96). Вечером в этой же пьяной компании, у Настасьи Филипповны, «один только Лебедев был из числа наиболее ободренных и убежденных и выступал почти рядом с Рогожиным, постигал, что в самом деле значит миллион четыреста тысяч чистыми деньгами и сто тысяч теперь, сейчас же, в руках…» (8; 135).

Но достаточно деньгам оказаться в горящем камине, он, не переставая кривляться и ползать на коленях пред Настасьей Филипповной, вопит: «Матушка! Королева! Всемогущая!.. Милостивая! Повели мне в камин…» (8; 145). И в тот же вечер пьяным голосом он прохрипел «ура!», услышав о полученном князем Мышкиным наследстве. Став своего рода опекуном-наперсником князя, он так кривлялся при гостях Мышкина, что по-детски реагирующая генеральша Епанчина усомнилась: «Он сумасшедший?.. Пьяный, может быть?» И прибавила, обращаясь к князю: «некрасивая же твоя компания…» (8; 202). В действительности же Лебедев, ползая перед Мышкиным и уверяя его в своей преданности, одновременно участвовал в написании пасквиля, направленного на оспаривание права князя на наследствование. Слова и дела, ложь и правда – все у Лебедева вместе и «совершенно искренне» в опьянении. Вся ложь его в «адской мысли» – как бы и тут «уловить человека, как бы через слезы раскаяния выиграть!» (8; 269).

В отличие от Лебядкина Лебедев играет под маской опьянения более тонко, по-иезуитски, никогда не упуская своей выгоды. «Иуда и Фальстаф» – характеристика, данная купцу Архипову (один из героев романа «Униженные и оскорбленные»), еще больше подходит Лебедеву.

За маской опьянения могут скрываться не только шутовство, но и оскорбленные принципы, униженное человеческое достоинство, попранная честь. В пьянствующем и кривляющемся Трусоцком из рассказа «Вечный муж» обнажается трагизм традиционно комической роли «мужа-рогоносца». «Скажите мне прямо… вы не пьяны сегодня?» – спрашивает пораженный шутовской развязностью овдовевшего рогоносца бывший любовник его жены Вельчанинов. И пойманный с открытой бутылкой шампанского Трусоцкий признается: «Дурные привычки и вдруг-с. Право, с того срока (с обнаружения измены жены. – Авт.); не лгу-с! Удержать себя не могу» (9; 30).

Во всех тяжелых для них свиданиях пьяный Трусоцкий юродствует. «Э, пьяный шут, и больше ничего!» – думает Вельчанинов, когда спившийся рогоносец «вдруг, совсем неожиданно, сделал двумя пальцами рога над своим лысым лбом и тихо, продолжительно захихикал… и хихикая, целые полминуты, с каким-то упоением самой ехидной наглости смотря в глаза Вельчанинову» (9; 43). Пьяный Трусоцкий издевается над собой: «И бьюсь об заклад, вы теперь думаете: “Свинья же ты, что сам на рога свои указал, хе-хе!”» (9; 47).

Такое поведение психологически невозможно для трезвого. И только пьяный может предложить любовнику своей покойной жены поцеловать себя: Вельчанинов все-таки «поцеловал его в губы, от которых очень пахло вином» (9; 49). Не мог не спиться человек, на которого навесили ярлык «вечный муж» и который осознал позор своего положения.

Алкогольное опьянение позволяет «вечному мужу» перенести и новое унижение: «отставку» от выбранной им невесты он принимает балагуря. Однако без алкогольного допинга, вновь став «подкаблучником», обманутым новой женой, Трусоцкий сбрасывает маску шута. После того как он оттолкнул протянутую руку Вельчанинова, его подбородок «вдруг запрыгал… и слезы хлынули из глаз» (9; 112).

В пьяном шутовстве юродствующего Федора Карамазова есть что-то извращенно перевернутое от страданий Трусоцкого. Когда жена Карамазова сбежала с погибавшим от нищеты семинаристом-учителем, то он завел в доме гарем и ударился в пьянство. Одновременно стал ездить по всей губернии и слезно жаловаться всем на покинувшую его супругу, «причем сообщал такие подробности, которые слишком бы стыдно сообщать супругу о своей брачной жизни» (14; 9). И, уже узнав о смерти жены, Карамазов, по одним слухам, пьяный побежал по улице, «в радости воздевая руки к небу: “Ныне отпущаещи”», а по другим – «плакал навзрыд, как маленький ребенок, и до того, что говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на все к нему отвращение» (14; 9). Именно этот элемент «наивности и простодушия», неожиданно проявившийся, казалось бы, у развращенного пьяного шута, и дает нам возможность сопоставить Трусоцкого с Карамазовым.

Казалось, ему ли не уметь возмущать своим юродством окружающих. Достаточно вспомнить сцену у старца Зосимы. Но самая отвратительная из его историй рассказывается им «за коньяком». Пьянствуя, поведал отец-богохульник, что, издеваясь над фанатичной до кликушества религиозностью своей жены, он сказал ей: «Видишь, говорю, видишь, вот твой образ… ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..» И чтобы усилить эффект рассказанного, он, юродствуя, добавил, что наблюдал, как «она… вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол…» (14; 126). И даже ему состояние опьянения оказывается необходимым для того, чтобы обнажить свой цинизм.

Но это не покажется удивительным, если мы вспомним Валковского из романа «Униженные и оскорбленные». Законченный злодей, умеющий утонченно и аристократически вести себя на людях, он также раскрывал свою аморальность, только будучи пьяным. Как только он захмелел, лицо «его изменилось и приняло какое-то злобное выражение. Ему, очевидно, захотелось язвить, колоть, кусать, насмехаться…» (3; 361). Идеалом для Валковского стало поведение сумасшедшего человека, который раздевался, «совершенно как Адам», оставляя на себе обувь, накидывал на себя плащ до пят и выходил на улицу. Встречая кого-нибудь, «он вдруг останавливался перед ним, развертывая свой плащ, и показывал себя во всем чистосердечии… Так он поступал со всеми мужчинами, женщинами и детьми, и в этом состояло все его удовольствие» (3; 363).

Иван Петрович (главный герой романа) во время пьяной «исповеди» Валковского понял, что тот находил удовольствие, «может быть, даже сладострастие в своей низости и в этом нахальстве, в этом цинизме, с которым он срывал, наконец, передо мной свою маску. Он хотел насладиться моим удивлением, моим ужасом» (3; 358).

За опьянением этих героев из романов Достоевского скрывается изощренная бессовестность, аморальность и человеконенавистничество. Этими качествами наделен и Фома Опискин, демагог-проповедник, подчиняющий обитателей села Степанчиково своим резонерством и пьяным юродствованием.

За опьянением у героев Достоевского могут скрываться не только пороки, но и простая скромность, доходящая до уничижения. Так, в том же романе «Униженные и оскорбленные», наряду с Валковским, существует и доброжелательный Маслобоев, стесняющийся своего ремесла подпольного стряпчего-сыщика. Он говорит, как бы извиняясь, бывшему школьному товарищу, ставшему писателем: «Не стою я тебя. И правду ты сказал, Ваня, что если и подошел, то только потому, что хмельной» (3; 265).

Принято считать, что пьяница пропивает остатки совести. В романе Э. Золя «Западня» описана история нравственного падения двух втянутых в пьянство людей. В отличие от Золя Достоевского не интересует сам процесс развития алкоголизма, хотя пьянство многих его героев, безусловно, достигает стадии болезни. Это относится как к персонажам его великих романов Мармеладову и Снегиреву, так и к Емеле – герою его раннего рассказа «Честный вор». У этих, казалось бы, совсем спившихся людей Достоевский не только видит совестливость, но и выявляет настоящую трагедию болезни совести.

В маленьком рассказе как бы проигрывается композиция одного из самых знаменитых романов. Здесь есть и «преступление», и «наказание». «Преступление» просто: блаженненький пьянчужка из тех, кого «за пьяную жизнь давно из службы выключили» (2; 85), поддавшись своему влечению к алкоголю, крадет у своего благодетеля-портного рейтузы, которым на «толкучем рынке целковых пять» цена. От момента обнаружения пропажи хозяином, к которому «ласковый», «добрый», «бессловесный» Емеля привязался, как «собачонка», до его признания в содеянном разворачивается картина нравственного «наказания» пьяницы его совестью при осознании «тяжести» своего «преступления». Сначала он искал рейтузы. Потом на вопрос хозяина: «Да не ты ли… их просто украл у меня, как вор и мошенник, за мою хлеб-соль услужил?» (2; 90) – ответил: «Нет-с…» – и стал бледным, как простыня. Затем Емеля просто запил, а прекратил тогда, когда все пропил. Промучившись молча, наконец, говорит он хозяину: «Вы уж не такой стали теперь…» И на вопрос: «Да какой не такой?» – отвечает: «… вы вот, как уходите, сундук запираете, а я вижу и плачу… Нет, уж вы лучше пустите меня… и простите мне все», а сам «сидит и плачет, да как! То есть просто колодезь, словно не слышит сам, как слезы роняет…» (2; 91).

В финале трагедии «болезни совести» Емеля отказывается даже от вина. Мысль о совершенном не покидает его. Он смотрит на хозяина, «сказать что-то хочет, да не смеет… тоска такая в глазах у бедняги…» Перед самой смертью у Емели возникает нелепая, но трогательная мысль: «Вы продайте шинеленку-то, как я помру, а меня в ней не хороните. Я и так полежу; а она вещь ценная; вам пригодиться может…» (2; 93). И уже совсем перед тем, как Богу душу отдать, Емеля признается в краже своему благодетелю как исповеднику, единственному, кто видел в нем (пьянчужке) человека.

Честный вор – это необычное словосочетание произносится и разъясняется самим рассказчиком так: «…честный, кажется, был человек, а украл». Тема «честного вора» – пьющего, деградирующего, но доброго человека, испытывающего муки совести, страдающего из-за приносимого окружающим урона, особенно глубоко исследуется Достоевским в образах Мармеладова и Снегирева. При этом воровство как деяние выступает в двух ипостасях. С одной стороны, в морально-нравственном смысле: Мармеладов и Снегирев как бы воруют у своих близких честь и достоинство, толкают их на унижение. С другой – в прямом, буквальном смысле. Мармеладов, например, даже чулки и косыночку из козьего пуха своей жены пропил и «…хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул что осталось из принесенного жалованья…» (6; 20).

Посредничество Снегирева как негласного поверенного Федора Карамазова «по денежным делишкам» расценивается как мошенничество и Грушенькой, и Митей Карамазовым.

Пострадавшие по вине Мармеладова и Снегирева люди реагируют примерно одинаково: «… Воротился! Колодник!» – кричит в исступлении жена Мармеладова, в бешенстве хватает его за волосы и тащит в комнату; а Снегирева Митя в трактире хватает за бороду, тащит на улицу и там прилюдно избивает.

«Болезнь совести» – ядро переживаний Мармеладова. Он переживает и до («Я не Катерины Ивановны теперь боюсь… и не того, что она волосы драть начнет… глаз ее боюсь… Красных пятен на щеках… и еще ее дыхания боюсь… детского плача тоже боюсь…» – 6; 21), и во время получаемого им наказания («…И это мне не в боль, а в наслаждение… – выкрикивал он, потрясаемый за волосы, и даже раз стукнулся лбом об пол…» – 6; 24).

И перед дочкой Сонечкой, из-за нищенской жизни вышедшей на панель, ощущает Мармеладов мучительное чувство вины: «…ничего не сказала, только молча на меня посмотрела… Так не на земле, а там… о людях тоскуют, плачут, а не укоряют! А это больней-с…» (6; 120). Совесть его мучает во всех запоях, не давая погаснуть огоньку человеческого сострадания к другим.

Не только к себе, но и к Мармеладову относятся слова Снегирева: «…Вы, сударь, не презирайте меня: в России пьяные люди у нас самые добрые. Самые добрые люди у нас и самые пьяные…» (14; 188). «Болезнь совести» Мармеладова проявляется и в трагизме самоосуждения: «…Меня распять, распять на кресте… Но распни, судия… и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на распятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Думаешь ли… что этот полуштоф… мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел…» (6; 20–21).

Муки совести у Снегирева из-за его участия в мошенническом шантаже Дмитрия Карамазова появляются не сразу. Они опосредованы сложными взаимоотношениями с сыном Илюшечкой, в свою очередь, страдающим из-за конфликта со школьными товарищами. Болезнь и смерть сына сыграли роковую роль в судьбе Снегирева. И Достоевский обрекает своего героя на жестокие муки совести до конца его дней.

На этой трагической ноте мы заканчиваем исследование судеб «пьяненьких» в последнем романе Достоевского.

Гуманизм «честного вора» не прошел незамеченным для большой литературы. В значительной степени полемизирующий с Достоевским англо-польский писатель Дж. Конрад создает образ спившегося моряка Шульца, который в муках совести за совершенное, тщетно пытаясь доказать невиновность доверившегося ему капитана, говорит: «Я – честный человек!.. Вы должны мне верить, если я вам говорю, что я – вор, низкий, подлый вор, если я выпью стакан, другой…» Не сумев спасти от ареста и позора своего благодетеля, он «вышел из комнаты такой подавленный, что, казалось, едва волочил ноги. В ту же ночь он покончил с собой… перерезав себе горло».[1]

В 1940 г. Г. Грин написал роман «Сила и слава», герой которого «пьяный падре» сродни героям Достоевского. С одной стороны, он слабый, пьющий человек, фактически нарушивший обет безбрачия. С другой – это священник, который не смог бросить свою паству несмотря на опасность для собственной жизни. Этот «пьяный падре», не предавший народ и не пропивший своей совести, простил своих палачей во время расстрела. Этот герой, как и Мармеладов, несмотря на свою слабость и греховность, заслуживает призыва Бога из апокалиптических провидений Мармеладова: «…Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите скоромники!.. Поэтому… приемлю… что ни единый из них сам не считал достойным сего…» (6; 21). И неважно, скажет ли эти слова любой из существующих в разных религиях бог, или народная память, или покоренный морально-этическим пафосом читатель-атеист. Это значит одно – признание силы и славы в скромности, самопожертвовании и гуманизме даже спившихся.

Мучаются и страдают даже самые, казалось бы, опустившиеся с точки зрения социальных норм люди. За маской опьянения скрываются такие трагедии болезни их совести, о которых не догадывался Э. Золя. Но не только он. Так и для Д. И. Писарева вроде ясно, что Мармеладов – труп, «чувствующий и понимающий свое разложение… следящий с невыразимо-мучительным вниманием за всеми фазами… процесса, которым уничтожается всякое сходство этого трупа с живым человеком, способным чувствовать…».[2] Для нас же Мармеладов – живой, тонко чувствующий и глубоко переживающий страдания окружающего мира человек, возрождение которого возможно при соответствующих социальных условиях.

В отличие от Э. Золя Достоевский показал такие нравственные высоты, казалось бы, вконец спившихся и опустившихся людей, что это не осталось незамеченным. Так, например, по мнению итальянского критика Де Бубертатиса, отличие Достоевского от Золя в том, что первый стремится найти даже в самом закоренелом грешнике искру божью как залог спасения, тогда как Золя делает нечто обратное. Действительно, один из выдающихся женских образов, созданных Золя, так беззаветно, чисто и самоотверженно умеющая любить Жервеза, спиваясь, «оскотинивается».

В этом невольно наметившемся различии художественного отображения проблемы алкоголизма у Золя и Достоевского интересно то, что в корректуре «Неточки Незвановой» имелось указание, что пьянствовал не только отчим Неточки, но и ее мать: «…вероятно, от горя и… от нетрезвого поведения (несчастная от отчаянья, от нищеты увлеклась примером отца) в иные минуты впадала в какое-то бессмыслие…» (2; 432). В окончательном варианте произведения этой фразы нет, но указание на возможное пьянство матери все же остается: «… матушка взяла свечку и подошла ко мне посмотреть, заснула ли я… Оглядев меня, она тихонько подошла к шкафу, отворила его и налила себе стакан вина. Она выпила его и легла спать…» (2; 182–183).

Мы не решились бы однозначно ответить на вопрос, почему Достоевский не развернул наметившуюся проблему семейного пьянства, основную для творчества Золя. Видимо, здесь проявилось особое отношение Достоевского к женщине. Этим, наверное, можно объяснить и то, что им, писателем, всесторонне раскрывавшим нравственные аспекты преступления, не созданы образы женщин-преступниц.

Достоевский смог увидеть «болезнь совести» сильно пьющих людей, лично общаясь с ними; это касается, например, Александра Ивановича Исаева, вдова которого стала первой женой писателя, и его младшего брата Николая. К этим людям Достоевский относился с особенной любовью и состраданием.

В мире Достоевского шутовство за маской опьянения и пьянство как болезнь совести находятся на разных полюсах. На одном из них – бессовестность, доходящая до человеконенавистничества, на другом – муки совести от ощущения вреда, приносимого близким. При этом внутренний мир этих несчастных так сложен, что не всегда их, как, например, Снегирева, можно отнести к одному или другому полюсу. Недаром Л. Андреев, попытавшийся в пьесе «Милые призраки» изобразить окружение, вдохновлявшее Достоевского на творчество, делает Горажанкина (по своей семейной ситуации близкого к Мармеладову) отвратительным, а Гавриила Прелестного (напоминающего по социальному положению Лебядкина) – вызывающим определенную симпатию.

Сложность возможных вариантов психического здоровья внутри пьянства подводит нас к наиболее трудным и дискуссионным проблемам психиатрии, отраженным в творчестве Достоевского.


[1] Конрад Дж. Избр. соч. М., 1959. Т. 2. С. 454.

[2] Ф.М. Достоевский в русской критике. С. 233.

Поделиться

Комментировать

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.